Неточные совпадения
Ее тревожит сновиденье.
Не зная, как его
понять,
Мечтанья страшного значенье
Татьяна хочет отыскать.
Татьяна в оглавленье кратком
Находит азбучным порядком
Слова: бор, буря, ведьма,
ель,
Еж, мрак, мосток, медведь, метель
И прочая. Ее сомнений
Мартын Задека
не решит;
Но сон зловещий ей сулит
Печальных много приключений.
Дней несколько она потом
Всё беспокоилась о том.
Мечтам и годам нет возврата;
Не обновлю души моей…
Я вас люблю любовью брата
И, может
быть, еще нежней.
Послушайте ж меня без гнева:
Сменит
не раз младая дева
Мечтами легкие мечты;
Так деревцо свои листы
Меняет с каждою весною.
Так, видно, небом суждено.
Полюбите вы снова: но…
Учитесь властвовать собою:
Не всякий вас, как я,
поймет;
К беде неопытность ведет».
Высокой страсти
не имея
Для звуков жизни
не щадить,
Не мог он ямба от хорея,
Как мы ни бились, отличить.
Бранил Гомера, Феокрита;
Зато читал Адама Смита
И
был глубокий эконом,
То
есть умел судить о том,
Как государство богатеет,
И чем живет, и почему
Не нужно золота ему,
Когда простой продукт имеет.
Отец
понять его
не мог
И земли отдавал в залог.
Полились целые потоки расспросов, допросов, выговоров, угроз, упреков, увещаний, так что девушка бросилась в слезы, рыдала и
не могла
понять ни одного слова; швейцару дан
был строжайший приказ
не принимать ни в какое время и ни под каким видом Чичикова.
— Признаюсь, я тоже, — произнес Чичиков, —
не могу
понять, если позволите так заметить,
не могу
понять, как при такой наружности, как ваша, скучать. Конечно, могут
быть причины другие: недостача денег, притесненья от каких-нибудь злоумышленников, как
есть иногда такие, которые готовы покуситься даже на самую жизнь.
— Я
не могу, однако же,
понять только того, — сказала просто приятная дама, — как Чичиков,
будучи человек заезжий, мог решиться на такой отважный пассаж.
Не может
быть, чтобы тут
не было участников.
— Да, — говорил Чичиков лениво. Глазки стали у него необыкновенно маленькие. — А все-таки, однако ж, извините,
не могу
понять, как можно скучать. Против скуки
есть так много средств.
— Это, однако ж, странно, — сказала во всех отношениях приятная дама, — что бы такое могли значить эти мертвые души? Я, признаюсь, тут ровно ничего
не понимаю. Вот уже во второй раз я все слышу про эти мертвые души; а муж мой еще говорит, что Ноздрев врет; что-нибудь, верно же,
есть.
—
Не понимаю. Но, может
быть, именье у вас недостаточное, малое количество душ?
— Но все, извините-с, я
не могу
понять, как же
быть без дороги; как идти
не по дороге; как ехать, когда нет земли под ногами; как плыть, когда челн
не на воде?
— Фетюк просто! Я думал
было прежде, что ты хоть сколько-нибудь порядочный человек, а ты никакого
не понимаешь обращения. С тобой никак нельзя говорить, как с человеком близким… никакого прямодушия, ни искренности! совершенный Собакевич, такой подлец!
Покамест все это
было еще судейская тайна и до ушей его
не дошло, хотя верная записка юрисконсульта, которую он вскоре получил, несколько дала ему
понять, что каша заварится.
Что Ноздрев лгун отъявленный, это
было известно всем, и вовсе
не было в диковинку слышать от него решительную бессмыслицу; но смертный, право, трудно даже
понять, как устроен этот смертный: как бы ни
была пошла новость, но лишь бы она
была новость, он непременно сообщит ее другому смертному, хотя бы именно для того только, чтобы сказать: «Посмотрите, какую ложь распустили!» — а другой смертный с удовольствием преклонит ухо, хотя после скажет сам: «Да это совершенно пошлая ложь,
не стоящая никакого внимания!» — и вслед за тем сей же час отправится искать третьего смертного, чтобы, рассказавши ему, после вместе с ним воскликнуть с благородным негодованием: «Какая пошлая ложь!» И это непременно обойдет весь город, и все смертные, сколько их ни
есть, наговорятся непременно досыта и потом признают, что это
не стоит внимания и
не достойно, чтобы о нем говорить.
— Послушайте, матушка… эх, какие вы! что ж они могут стоить? Рассмотрите: ведь это прах.
Понимаете ли? это просто прах. Вы возьмите всякую негодную, последнюю вещь, например, даже простую тряпку, и тряпке
есть цена: ее хоть, по крайней мере, купят на бумажную фабрику, а ведь это ни на что
не нужно. Ну, скажите сами, на что оно нужно?
Тут обыкновенно представлялась ему молодая хозяйка, свежая, белолицая бабенка, может
быть, даже из купеческого сословия, впрочем, однако же, образованная и воспитанная так, как и дворянка, — чтобы
понимала и музыку, хотя, конечно, музыка и
не главное, но почему же, если уже так заведено, зачем же идти противу общего мнения?
Иван Антонович
понял, что посетитель
был характера твердого и больше
не даст.
Потянувши впросонках весь табак к себе со всем усердием спящего, он пробуждается, вскакивает, глядит, как дурак, выпучив глаза, во все стороны, и
не может
понять, где он, что с ним
было, и потом уже различает озаренные косвенным лучом солнца стены, смех товарищей, скрывшихся по углам, и глядящее в окно наступившее утро, с проснувшимся лесом, звучащим тысячами птичьих голосов, и с осветившеюся речкою, там и там пропадающею блещущими загогулинами между тонких тростников, всю усыпанную нагими ребятишками, зазывающими на купанье, и потом уже наконец чувствует, что в носу у него сидит гусар.
— Это я
не могу
понять, — сказал Чичиков. — Десять миллионов — и живет как простой мужик! Ведь это с десятью мильонами черт знает что можно сделать. Ведь это можно так завести, что и общества другого у тебя
не будет, как генералы да князья.
Принял он Чичикова отменно ласково и радушно, ввел его совершенно в доверенность и рассказал с самоуслажденьем, скольких и скольких стоило ему трудов возвесть именье до нынешнего благосостояния; как трудно
было дать
понять простому мужику, что
есть высшие побуждения, которые доставляют человеку просвещенная роскошь, искусство и художества; сколько нужно
было бороться с невежеством русского мужика, чтобы одеть его в немецкие штаны и заставить почувствовать, хотя сколько-нибудь, высшее достоинство человека; что баб, несмотря на все усилия, он до сих <пор>
не мог заставить надеть корсет, тогда как в Германии, где он стоял с полком в 14-м году, дочь мельника умела играть даже на фортепиано, говорила по-французски и делала книксен.
Русский мужик сметлив и умен: он
понял скоро, что барин хоть и прыток, и
есть в нем охота взяться за многое, но как именно, каким образом взяться, — этого еще
не смыслит, говорит как-то чересчур грамотно и затейливо, мужику невдолбеж и
не в науку.
Итак, одно желание пользы заставило меня напечатать отрывки из журнала, доставшегося мне случайно. Хотя я переменил все собственные имена, но те, о которых в нем говорится, вероятно себя узнают, и, может
быть, они найдут оправдания поступкам, в которых до сей поры обвиняли человека, уже
не имеющего отныне ничего общего с здешним миром: мы почти всегда извиняем то, что
понимаем.
И, может
быть, я завтра умру!.. и
не останется на земле ни одного существа, которое бы
поняло меня совершенно. Одни почитают меня хуже, другие лучше, чем я в самом деле… Одни скажут: он
был добрый малый, другие — мерзавец. И то и другое
будет ложно. После этого стоит ли труда жить? а все живешь — из любопытства: ожидаешь чего-то нового… Смешно и досадно!
Я отвечал, что много
есть людей, говорящих то же самое; что
есть, вероятно, и такие, которые говорят правду; что, впрочем, разочарование, как все моды, начав с высших слоев общества, спустилось к низшим, которые его донашивают, и что нынче те, которые больше всех и в самом деле скучают, стараются скрыть это несчастие, как порок. Штабс-капитан
не понял этих тонкостей, покачал головою и улыбнулся лукаво...
«
Есть еще одна фатера, — отвечал десятник, почесывая затылок, — только вашему благородию
не понравится; там нечисто!»
Не поняв точного значения последнего слова, я велел ему идти вперед, и после долгого странствовия по грязным переулкам, где по сторонам я видел одни только ветхие заборы, мы подъехали к небольшой хате, на самом берегу моря.
Мы друг друга скоро
поняли и сделались приятелями, потому что я к дружбе неспособен: из двух друзей всегда один раб другого, хотя часто ни один из них в этом себе
не признается; рабом я
быть не могу, а повелевать в этом случае — труд утомительный, потому что надо вместе с этим и обманывать; да притом у меня
есть лакеи и деньги!
Когда ночная роса и горный ветер освежили мою горячую голову и мысли пришли в обычный порядок, то я
понял, что гнаться за погибшим счастием бесполезно и безрассудно. Чего мне еще надобно? — ее видеть? — зачем?
не все ли кончено между нами? Один горький прощальный поцелуй
не обогатит моих воспоминаний, а после него нам только труднее
будет расставаться.
Из нее вышел человек среднего роста, в татарской бараньей шапке; он махнул рукою, и все трое принялись вытаскивать что-то из лодки; груз
был так велик, что я до сих пор
не понимаю, как она
не потонула.
Но ты
был несчастлив, и я пожертвовала собою, надеясь, что когда-нибудь ты оценишь мою жертву, что когда-нибудь ты
поймешь мою глубокую нежность,
не зависящую ни от каких условий.
Возвратясь в крепость, я рассказал Максиму Максимычу все, что случилось со мною и чему
был я свидетель, и пожелал узнать его мнение насчет предопределения. Он сначала
не понимал этого слова, но я объяснил его как мог, и тогда он сказал, значительно покачав головою...
Я
был готов любить весь мир, — меня никто
не понял: и я выучился ненавидеть.
Как это случилось, он и сам
не знал, но вдруг что-то как бы подхватило его и как бы бросило к ее ногам. Он плакал и обнимал ее колени. В первое мгновение она ужасно испугалась, и все лицо ее помертвело. Она вскочила с места и, задрожав, смотрела на него. Но тотчас же, в тот же миг она все
поняла. В глазах ее засветилось бесконечное счастье; она
поняла, и для нее уже
не было сомнения, что он любит, бесконечно любит ее, и что настала же, наконец, эта минута…
И если бы в ту минуту он в состоянии
был правильнее видеть и рассуждать; если бы только мог сообразить все трудности своего положения, все отчаяние, все безобразие и всю нелепость его,
понять при этом, сколько затруднений, а может
быть, и злодейств, еще остается ему преодолеть и совершить, чтобы вырваться отсюда и добраться домой, то очень может
быть, что он бросил бы все и тотчас пошел бы сам на себя объявить, и
не от страху даже за себя, а от одного только ужаса и отвращения к тому, что он сделал.
— Нет,
не сказал… словами; но она многое
поняла. Она слышала ночью, как ты бредила. Я уверен, что она уже половину
понимает. Я, может
быть, дурно сделал, что заходил. Уж и
не знаю, для чего я даже и заходил-то. Я низкий человек, Дуня.
Про Николая он и рассуждать
не брался: он чувствовал, что поражен; что в признании Николая
есть что-то необъяснимое, удивительное, чего теперь ему
не понять ни за что.
— Лжешь, ничего
не будет! Зови людей! Ты знал, что я болен, и раздражить меня хотел, до бешенства, чтоб я себя выдал, вот твоя цель! Нет, ты фактов подавай! Я все
понял! У тебя фактов нет, у тебя одни только дрянные, ничтожные догадки, заметовские!.. Ты знал мой характер, до исступления меня довести хотел, а потом и огорошить вдруг попами да депутатами [Депутаты — здесь: понятые.]… Ты их ждешь? а? Чего ждешь? Где? Подавай!
Он знал и
понимал общие причины такого разъединения; но никогда
не допускал он прежде, чтобы эти причины
были на самом деле так глубоки и сильны.
—
Понимаю (вы, впрочем,
не утруждайте себя: если хотите, то много и
не говорите);
понимаю, какие у вас вопросы в ходу: нравственные, что ли? вопросы гражданина и человека? А вы их побоку; зачем они вам теперь-то? Хе, хе! Затем, что все еще и гражданин и человек? А коли так, так и соваться
не надо
было; нечего
не за свое дело браться. Ну, застрелитесь; что, аль
не хочется?
— То
есть не совсем о бугорках. Притом она ничего бы и
не поняла. Но я про то говорю: если убедить человека логически, что, в сущности, ему
не о чем плакать, то он и перестанет плакать. Это ясно. А ваше убеждение, что
не перестанет?
Катерина Ивановна, которая действительно
была расстроена и очень устала и которой уже совсем надоели поминки, тотчас же «отрезала» Амалии Ивановне, что та «мелет вздор» и ничего
не понимает; что заботы об ди веше дело кастелянши, а
не директрисы благородного пансиона; а что касается до чтения романов, так уж это просто даже неприличности, и что она просит ее замолчать.
Дунечка остановилась
было на пороге,
не понимая, для чего ее приглашают смотреть, но Свидригайлов поспешил с разъяснением...
— Это я знаю, что вы
были, — отвечал он, — слышал-с. Носок отыскивали… А знаете, Разумихин от вас без ума, говорит, что вы с ним к Лавизе Ивановне ходили, вот про которую вы старались тогда, поручику-то Пороху мигали, а он все
не понимал, помните? Уж как бы, кажется,
не понять — дело ясное… а?
Настасья, стало
быть, ничего издали
не могла приметить, слава богу!» Тогда с трепетом распечатал он повестку и стал читать; долго читал он и наконец-то
понял.
— Вы
не Амаль-Иван, а Амалия Людвиговна, и так как я
не принадлежу к вашим подлым льстецам, как господин Лебезятников, который смеется теперь за дверью (за дверью действительно раздался смех и крик: «сцепились!»), то и
буду всегда называть вас Амалией Людвиговной, хотя решительно
не могу
понять, почему вам это название
не нравится.
Пойми меня: может
быть, тою же дорогой идя, я уже никогда более
не повторил бы убийства.
— Да, мошенник какой-то! Он и векселя тоже скупает. Промышленник. Да черт с ним! Я ведь на что злюсь-то,
понимаешь ты это? На рутину их дряхлую, пошлейшую, закорузлую злюсь… А тут, в одном этом деле, целый новый путь открыть можно. По одним психологическим только данным можно показать, как на истинный след попадать должно. «У нас
есть, дескать, факты!» Да ведь факты
не всё; по крайней мере половина дела в том, как с фактами обращаться умеешь!
А сегодня поутру, в восемь часов, — то
есть это на третий-то день,
понимаешь? — вижу, входит ко мне Миколай,
не тверезый, да и
не то чтоб очень пьяный, а
понимать разговор может.
— Я вам
не про то, собственно, говорила, Петр Петрович, — немного с нетерпением перебила Дуня, —
поймите хорошенько, что все наше будущее зависит теперь от того, разъяснится ли и уладится ли все это как можно скорей, или нет? Я прямо, с первого слова говорю, что иначе
не могу смотреть, и если вы хоть сколько-нибудь мною дорожите, то хоть и трудно, а вся эта история должна сегодня же кончиться. Повторяю вам, если брат виноват, он
будет просить прощения.
— Так вот, Дмитрий Прокофьич, я бы очень, очень хотела узнать… как вообще… он глядит теперь на предметы, то
есть,
поймите меня, как бы это вам сказать, то
есть лучше сказать: что он любит и что
не любит? Всегда ли он такой раздражительный? Какие у него желания и, так сказать, мечты, если можно? Что именно теперь имеет на него особенное влияние? Одним словом, я бы желала…
— Как хотите, только я-то вам
не товарищ; а мне что! Вот мы сейчас и дома. Скажите, я убежден, вы оттого на меня смотрите подозрительно, что я сам
был настолько деликатен и до сих пор
не беспокоил вас расспросами… вы
понимаете? Вам показалось это дело необыкновенным; бьюсь об заклад, что так! Ну вот и
будьте после того деликатным.
Все
были в тревоге и
не понимали друг друга, всякий думал, что в нем в одном и заключается истина, и мучился, глядя на других, бил себя в грудь, плакал, ломал себе руки.